Лиана Алавердова. К 75-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ВЕЛИКОЙ РУССКОЙ ПОЭТЕССЫ БЕЛЛЫ АХМАДУЛИНОЙ

 

Несколько слов о том, чем меня поражала и продолжает поражать Белла Ахмадулина и ее поэзия. Когда-то мне у душу запали слова отцовского друга: «Никто не владеет русской речью так,  как она». Ее язык был великолепен, широк и необъятен ее словарь, архаизмы в сочетании с современным стилем давали потрясающий результат, само построение фразы было филигранно, изысканно и напоминало прославленные творения голландских кружевниц.

Второе, что бросалось в глаза абсолютно всем, наблюдавшим ее выступления, — это пафосносная вознесенность ее речи. Она выходила читать стихи, как жрица перед алтарем Аполлона, словно не стыдясь, а подчеркивая священнодействие. По тому, как она держалась, можно было сказать, что она воспринимала слова «поэзии святое ремело» буквально.

И, наконец, третье, — это контраст между хрупкостью ее земного существования и непреходящей ценностью того, что исходило из ее уст, из под ее пера. Уникальность ее музы особенно поражала на сером фоне усредненной массовой культуры. Поэтессе другого калибра не простили бы эти ахи и охи, эту манеру чтения, которые недруги считали манерностью, а поклонники – выражением ее дара. Она была безмерно талантлива и исполнила свой долг перед русской литературой с той полнотой, как было возможно.

Первое стихотворение, посвященной ей, написано в форме письма. Непонятно, почему эти строки сложились у меня в голове в тот момент, когда я, еще свежая эмигрантка, в 1994 году, на следующий год после переезда в США, ждала автобуса на остановке, чтобы поехать на занятия в колледж, на библиотечный факультет, где я тогда училась. Стихотворение отражает настроение тех лет. Оно было передано, как говорят, Ахмадулиной, и она якобы благодарила.

Второе стихотворение было написано уже через несколько лет, когда прежнее романтическое чувство сменилось более трезвым и даже беспощадным взглядом. Я думала не только об Ахмадулиной. В памяти моей маячила еще одна трагическая маленькая фигурка, хотя огромная в искусстве, — Эдит Пиаф, так что, можно сказать, что образ поэтессы – это обобщенный образ.

 

ПИСЬМО БЕЛЛЕ АХМАДУЛИНОЙ

Белла Ахатовна, Белла Ахатовна!
В филармоническом зале когда-то,
в городе южном, в другом полушарии
муза смотрела в глаза Ваши карие.
Мы же по-броуновски толкаемся,
мелко грешим, с неохотою каемся,
отодвигая в эскизные дали
то, для чего нас на землю призвали.
Вот почему заполошному быту —
бунтом (диктовке — не уступлю!),
клятвопролитно, цитатно, избито
я признаюсь, что давно Вас люблю.
Голос Ваш помню, зовущий в безбрежье,
хоть узнаваемый, все же нездешний,
голос — жизельный, ожогово-точный,
голос — сквозь-слезный, надзвездный, бессрочный.
Словно волна, что с разбега окатывает,
голос Ваш гордый, Белла Ахатовна,
заполонил нас иною стихией.
Вами душа приросла, что Сибирью.

Вне церемоний, распахнуто:  здравствуйте!
Я проживаю в нью-йоркском апартменте,
в мире, который компьютерно-лаковый,
и одномерный, и неодинаковый.
Белла Ахатовна, что ж происходит-то?
Нет, не империя рухнула, Родина.
Вот и народы, как зайцев мазаевых,
время и свары несут в неприкаянность.
Грустно ли Вам в деловитости нынешней
с голой свободой, площадной и пыточной?
С Грузией Вы в сновиденьях встречаетесь,
с Мэри, что так обреченно венчается?
Мучит ли Вас ностальгия по прежнему?
(Не по Хрущеву и не по Брежневу) —
шестидесятым, наивным, крылатым,
чутким к поэзии и небогатым.
Все же поэт — чужеземец на Родине:
то ли чудак, то ли вовсе юродивый,
то ли пришлец, что из времени выпал,
то ли принцесса из “Римских каникул”.

Я Вам пишу из дождливого Бруклина
домиков средь словно прянично-кукольных.
Капли зависли на листике клена,
плещется плющ в изобильи зеленом.

Поздно. Прощаюсь, морочить не смея
более Вас болтовнею своею.
Руку Вам жму вопреки океану.
Искренно Ваша. До встречи.
Лиана.

Октябрь-ноябрь 1994 г.

ПОЭТЕССА

Вот она подходит к пустынной сцене,
несмотря на запои, аборты, крены
в сторону всяческих сумасшествий,
несмотря на боли в гортани и чреслах,
несмотря на то, что в прошлое влита
ее молодость водой Гераклита.
Вся в нелепых перстнях, в шутовском платьишке,
пошатываясь в меру, не слишком.
Застывает публика, востроуха,
осознав внезапно: пред ней старуха.

Но она упрямо встает на котурны,
вознося чело к потолку, и бурно
тишину взрыхляя своей гортанью.
Уже нет Ее. Уже все вниманье
к Слову, вьющемуся серпантином,
от стен отскакивающему, как резина,
с ног сбивающему, вихрем, смерчем
вовлекая смертных в орбиту бессмертья.

Уже нет Ее. Она — средство, способ
ответа на мучившие вопросы,
вариант воплощения в то, что прочно,
    того, что зыбко. Она — лишь точка,
звезда, сжавшаяся до размеров старухи,
равной которой нигде — в округе
                        и вне ее — не отыщешь; строчка,
гениально выбившаяся из романа,
выплеском василька Шагала,
обозначающая несхожесть
природы тварной с промыслом… Боже!
Что с ней сделало время!
И все же… Все же…

25 октября 1997 г.